– Давай, Питер, – шепнула она, и хриплый шепот ее гулко разнесся по комнате. – Посильнее, как только сможешь.
– Это будет довольно сильно.
– Не страшно.
Он начал, подложив ладони ей под ягодицы, и с силой прижимал ее к себе.
– Хорошо, – прошептала она.
Спустя несколько минут, когда сердце его перестало колотиться так неистово, а в уши ему стало веять дыхание Кассандры, спокойное и удовлетворенное, какая-то часть его – он мог бы поклясться, что так оно и было, – недреманно встала на часах возле кровати. Что-то стояло в углу, одетое в черное и, скрестив руки, глядело на него, верша над ним суд. Что он за человек? И если плохой, какое наказание следует ему присудить? Глаза непонятной фигуры сверкали страшным гневом – его клятвы Дженис и Дженис ему были нарушены.
В субботу, когда опять похолодало, Питер сел в местный пригородный экспресс «Паоли» на Мейн-Лайн. Накануне в три часа дня Робинсону был вынесен обвинительный приговор – он был признан виновным в убийстве первой степени. Старшина присяжных, менеджер из страховой компании, зачитала вердикт: «Виновен». Разумеется, Питер, как и Морган, знали это заранее. Да и догадаться можно было, глядя, как входят в полупустой зал присяжные; они избегали смотреть Робинсону в лицо, смотреть на его странные гримасы, в которых теперь появилось что-то жалкое. Вместо этого они старались сохранить вид строгой объективности, выработанной в изоляции и сохраненной до вынесения приговора. В то время как Робинсону-младшему зачитывали приговор, его старший брат маячил в задних рядах. Питер позволил себе кинуть на него долгий значительный взгляд. Родные Джуди Уоррен, услышав приговор, ахнули и, переглянувшись, захлопали – удовлетворенно и с облегчением, но радость их, если говорить откровенно, была не столь уж чистой, потому что момент этот как бы подтвердил окончательно гибель их Джуди. Робинсон, чей рассудок, возможно, впервые за время процесса и у всех на глазах, прояснился, внезапно потупился и закрыл глаза.
Толпа внизу постепенно рассосалась, но на выходе на Питера налетели репортеры. Они стали допытываться у него, как подвигается дело Уитлока и про второй арест Каротерса. Получил ли Питер новые доказательства причастности Каротерса к убийствам? Репортеры не отставали, и он воспользовался случаем прокомментировать приговор Робинсону. Наутро одна из газет поместила об этом короткое сообщение. Он надеялся, что Дженис это прочла.
А в пятницу после всего он мог бы уйти пораньше, но он все-таки зашел в офис, и Мелисса тут же сообщила ему, что звонила какая-то миссис Бэнкс. Фамилия эта ничего ему не говорила. «Она не объяснила, зачем звонит, сказала только, что хочет поговорить с вами. Номера она не оставила».
Мелисса глядела на него с ожиданием, что было необычно, так как она не имела ни резона, ни права знать причины тех или иных звонков.
– Вы что-то хотите мне сказать? – спокойно осведомился он.
В ответ она лишь покачала головой.
Откинувшись в кресле, он ехал в экспрессе «Паоли», за всю свою жизнь, наверное, в тысячный раз, если не больше, не глядя, когда поезд проехал сортировочную возле Тридцатой стрит, он чувствовал, как длинный пассажирский вагон стукается о деревянную платформу на каждой станции, как замирает монотонный перестук колес под сиденьями и, качнувшись, поезд останавливается. Кондуктор объявляет станцию, немногие субботние пассажиры из пригорода покидают вагон. А поезд опять устремляется вперед, проносится мимо домов и безлистых деревьев, спеша замедлить ход, когда кондуктор выкрикивает следующую станцию, и все это было точно так же, как и во времена детства Питера, когда он, маленький, ездил с мамой в город, возможно, за подарками к Рождеству, с ним была тогда большая сумка, а мама рылась в сумочке, ища билеты, которые кондуктор штемпелевал, проделывая в них дырочки и поглядывая на часы, прикрепленные к его поясу золотой цепочкой. По будням поезд этот был полон учащихся частных школ в формах, а также находившихся уже на верхней ступени этой же лестницы адвокатов и бизнесменов – румяных, голубоглазых, седоватых; и так продолжалось лет пятьдесят или семьдесят пять. Пассажиры эти обычно читали «Уолл-стрит Джорнал», здоровались друг с другом, расспрашивали о работе, семье. Примерно к десяти годам он понял, почему толстоногие негритянки с пластиковыми пакетами, в которых была рабочая одежда и туфли на низких каблуках, ехали этим поездом в город, а мужчины в костюмах от «Братьев Брукс» в то же самое время отправлялись из города. А был период, когда по утрам поезд этот заполнялся почти одними мужчинами и кондукторы, примерные их ровесники и вечные члены профсоюза пенсильванской «Сентрал компани», здоровались с ними, расспрашивали, что дома и как поживают домашние; а было это двадцать лет назад.
Дед Питера полвека проездил этим поездом – высоко держа голову в несгибаемом воротничке отутюженной рубашки, с билетом, заткнутым за ремешок часов, дед был исполнен гордости и презрения, как человек, ставший свидетелем последних судорог цивилизации. Пылко веря в Господа Бога, он сохранил мало веры в человека и человеческую природу. Утратил ли он эту веру путем собственного опыта или же так он понял ход истории, Питер не знал. Предки деда жили в Пенсильвании лет триста. Когда Уильям Пенн составлял свод законов для колонии, названной собственным его именем, и получил в дар от Карла II обширные лесные угодья, предки деда корчевали пни на своих полях. В годы, когда Бенджамин Франклин, этот неисправимый холостяк, реабилитировал пожилых женщин, рекомендовав жениться на тех из них, кто был еще способен к деторождению, прадед прадеда исследовал Западную Пенсильванию, бывшую тогда чуть ли не рубежом исследованных земель, и финансировал ее освоение. Утопия Пенна, его видение города, построенного в глуши, но богатого и процветающего, города, основанного на началах терпимости, сразу же пришло в противоречие с неисправимостью человеческой натуры; во время Революции предки деда уже видели вокруг себя унылые картины запустения, город, пахнущий конской мочой и человеческим дерьмом, город, где среди болотистой жижи рылись собаки, свиньи и куры в поисках гнилых овощей, рыбьих голов, выброшенных кишок забитых животных, тухлых устриц, где на торгах продавали черных детей, закованных в наручники, детей, молившихся на африканских диалектах, куда приплывали корабли с грузом шелка, риса, чая, и чьи матросы, едва сойдя на берег, тут же мешались в барах с проститутками, пьяницами, бродягами и ворами, город, где создатели Конституции, чья жизнь вертелась вокруг Законодательного Собрания, видели и сырой застенок, обитатели которого тянули руки из своих зарешеченных нор, моля дать им палку, плача, вопя и изливая в песнях свои страдания. А потом, уже после Гражданской войны и перед концом столетия, в великий и благословенный «золотой век» электричества, трамваев, пишущих машинок и универмагов, на свет явился дед Питера, родившись сыном банкира, в то время, когда ссуды выдавались под смешные проценты – под три процента в год. Как истое дитя Филадельфии, дед Питера собирал на булыжных мостовых конский навоз для семейного огорода на заднем дворе. Вырос он человеком суровым и строгих правил, однако не настолько строгих, чтобы не трахнуть свою невесту до свадьбы, как о том поговаривали. Он стал известным в городе адвокатом. Глядя из окна и вовлеченный в калейдоскоп воспоминаний, Питер думал о том, как ездил в этом поезде, останавливавшемся на тех же станциях, его дед до самого конца пятидесятых, когда играл в гольф президент Айк, родители Питера зачинали двух своих сыновей, Америка дремала, усыпленная счастливыми видениями абсолютного и все растущего благосостояния, мерцающий черно-белый глазок телевизора появлялся во все большем количестве домов, французы еще верили в то, что смогут удержать в своем подчинении Вьетнам, а Элвис Пресли еще не красил волос и не травился наркотиками; Мэрилин Монро была тогда одной из многих красоток кинозвезд, а не идолом, с чьей смертью не могли примириться и сорок лет спустя, Джон Кеннеди был просто молодым сенатором, а Рейган – не первой свежести киногероем, толкаемым в политику «Дженерал электрик», – в период, когда все это происходило, дед его уже превратился в одышливого курильщика сигар, загонявшего