Взгляд ее стал рассеянным, казалось, она пытается проникнуть в противоречивую и таинственную двойственность вещей и ухватить их суть. Вот точно таким взглядом смотрела она, говоря о самоубийстве матери, произошедшем, когда ей было всего шестнадцать лет.
– Вернись, Дженис. Пожалуйста!
Он тут же пожалел о сказанном.
– Не могу, Питер.
– Знаешь, я ведь люблю тебя. – Вот об этих словах он не жалел. – Я что угодно для тебя сделаю.
– Да. Знаю. Но, строго говоря, сейчас не в этом дело. – Она готова была вот-вот заплакать и обводила глазами зал, пытаясь сморгнуть слезы. – Отпусти меня, Питер.
– Не могу.
– Прошу – только отпусти! – Голос ее стал сердитым.
– Я отпустил.
– Нет, не отпустил. Ты заставил меня вырваться. Если бы ты и вправду меня любил, ты бы дал мне простор, дал бы воздуху. Ты бы меня видел.
– Я ни с кем другим не могу говорить.
– Придется научиться.
Они глядели друг на друга, видя одни лишь потери. И среди прочего потерянного безвозвратно была ее нагота, до боли им любимая. С недавних пор, вспоминая наготу Дженис, он мог представить себе и ее шею, и живот, и застенчивый треугольничек волос на лобке, но из памяти ускользала ее грудь. Воскресить ее в памяти так подробно, как ему хотелось бы, он не мог. И это тревожило его – ведь ее грудь он обожал. Он не мог припомнить в точности ее соски, их величину – как монетка в пол– или в четверть доллара? Такой маленький, но основополагающий факт пропал, недоступен. Было больно сознавать, что визуальный образ Дженис в его воспоминаниях начинает меркнуть, пускай немного, слегка, меркнуть, даже когда она сидит напротив, тыча в кожуру грейпфрута. А идиотские подмены, которыми фонтанировал его мозг во время их беседы, вызывали в нем только презрение и ненависть к самому себе. Вот представить себе, например, Дженис в купальнике, в лифчике или в блузке он мог, а обнаженной – не получалось. Непонятно почему и какой бы глупостью это ни казалось, но грудь жены всегда значила для него очень много. Он помнил то утро – тогда ему было лет двадцать шесть, – когда он вдруг заметил, что грудь Дженис немного поникла – начался неизбежный процесс, когда эти дерзкие и жизнелюбивые округлости обвисают, устремляясь вниз, к земле, – оба соска скрылись из виду, опустившись, наверное, не больше чем на четверть дюйма. Дело было ранним утром, и их спальню заливали косые солнечные лучи. «Что это ты такое увидел?» – спросила она, заметив пристальный взгляд, который он устремил на нее с постели. «Ничего особенного, – ответил он. – Просто мне нравится смотреть, как ты вытираешься». На это она лишь улыбнулась и, подойдя к кровати, поцеловала его пахнущим зубной пастой поцелуем и ласково обозвала врунишкой. Он всегда учитывал ее способность угадывать, когда он лжет. Среди прочего и эта ее особенность заставляла его говорить ей правду.
– Питер!
– Ты всегда была сильнее меня, Дженис, – рассеянно пробормотал он.
– Ненавижу быть сильной! – Ее взгляд, скользнув мимо него, устремился к окружавшим их в зале предметам. Ранние годы Дженис были омрачены горестями более серьезными, чем у большинства людей. Но череда потерь воспитала в ней силу. Потерь в жизни Дженис было предостаточно. Так, мать свою она нашла в родительской спальне мертвой, глядевшей застывшим взглядом на незаконченное письмо отцу Дженис. Еще давным-давно она рассказала Питеру, как удивило ее, что можно писать письмо, перерезав себе вены на обеих руках и истекая кровью, заливавшей предварительно подстеленное белое полотенце. Отец Дженис, человек чрезвычайно вспыльчивый, разорвал это письмо, не читая, видимо, в злобной обиде своей сочтя это оскорблением. Обо всем этом Дженис догадывалась уже в шестнадцать лет, но сформулировала для себя позже, делясь с Питером понемногу в течение ряда лет. Когда прошлое было уже не так живо, они с Дженис научились препарировать и анализировать его. Но все равно это прошлое всегда стояло между ними, отдаляя Питера от жены. И теперь он наблюдал, как ее взгляд туманится воспоминаниями, когда она погружалась в прошлое, рассказывая самой себе историю своей жизни, где грустная их беседа в ресторане была лишь эпизодом в череде других – прошлых и будущих. Этот ее взгляд, обращенный вспять, всегда пугал его.
– Эй, – окликнул он Дженис, желая вернуть ее в настоящее, где от него еще что-то зависело, – прости, что донимал тебя расспросами. Я вел себя как кретин. Полный кретин!
Было заметно, что она несколько успокоилась. Значит, хуже не будет. Он взглянул на часы. Вскоре надо возвращаться в суд.
– Значит, ты не хочешь, чтобы я звонил тебе, да?
– Пока не надо. Очень бы просила тебя об этом.
– Хорошо. Как насчет квартиры?
– Я не вернусь.
– Прости-прощай страховка, – горестно вздохнул он.
– Прости-прощай страховка, – кивнув, согласилась она.
– «Прощай, Колумбия»!
– «Прощайте, мистер Чипс».
Она отвела глаза, рассеянно и невесело скользя взглядом по редеющей стайке утренних посетителей.
– Ну, тут оба мы с тобой предусмотрительностью не отличались.
– А что будет с оплатой нового жилья?
Она уклонилась от прямого ответа:
– Мне по-прежнему нужны деньги.
Питеру было неприятно, что она просит денег.
Работа Дженис не могла ее по-настоящему обеспечить. Женщина помогает другим женщинам, неделю за неделей вникает в одни и те же проблемы, склеивает чьи-то жизни, вытирает носы чужим детям, проверяет, есть ли еда в чужих холодильниках, и за все это не получает ничего. А какой-нибудь парень, который околачивается на перекрестках, выслеживая сбытчиков наркотиков, получает по полтысячи в день чистыми.